ФРИГА

Метка: Пушкин

  • ПУШЕЧНАЯ ПРОРУБКА ЛИТЕРАТУРОВЕДЧЕСКОЙ ПРОСЕКИ

    ПУШЕЧНАЯ ПРОРУБКА ЛИТЕРАТУРОВЕДЧЕСКОЙ ПРОСЕКИ

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    ПУШЕЧНАЯ ПРОРУБКА ЛИТЕРАТУРОВЕДЧЕСКОЙ ПРОСЕКИ

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Между соблюдением точности в цитировании и возможностью пробиться к пониманию читателями излюбленной Шкловским установки на формализм (роль которого в литературе он вполне мог сравнивать с ролью Февральской революции в судьбе России) ОПОЯЗовец выбрал второе. Оно было ему дороже. Если по установившейся традиции большинство литераторов относились к искусству как к мышлению образами, то молодой Шкловский на каждом углу и под любым предлогом без устали проповедовал отношение к искусству как к приёму.

    И Пушкин «помогал» ему находить новые доходчивые аргументы, новые убеждающие примеры и новые ракурсы в постановке теоретических вопросов. Мало того, изначальное знание пушкинского «Евгения Онегина» – то есть ДО (а иначе быть и не могло) чтения книги Стерна, взятой у Максима Горького из его личной библиотеки –  помогало молодому литератору острее, яснее, чётче и афористичнее излагать свой формалистический взгляд на роман «Тристрам Шенди». И понятнее удивляться удивительный авангардизм Стерна.

    В России Стерна знали многие. Одни, как и ещё большинство его современников восхищались добродушной «самокритикой» человеческих слабостей, другие сожалели об отсутствии в них обличительной социальной сатиры. Третья часть русских читателей (наименьшая) разделяла мнение ведущего в Англии XVIII века  литературного критика Сэмюэла Джонсона [1709-1784]. Который видел в романах Стерна –  недопустимый писательский произвол.

    В 1926 г. Варвара Степанова сфотографировала Маяковского, Шкловского и Родченко в садике дома в Гендриковом переулке.

    Шкловский для освобождения современного ему читателя от традиционных рамок восприятия «Тристрама Шенди» изобрёл особый приём. Он решил центр внимания современного читателя расфокусировать за счёт переноса этого внимания на «роман в стихах» Пушкина. Опоязовец стремился (пусть даже ценой допущения вопиющих неточностей) к зарождению неожиданного ракурса в личном  восприятии, понимании, восхищении своих современников. 

    Для просвещённых читателей, проходящих сквозь «огонь, воду и медные трубы» неожиданного сравнения, навязываемого Шкловским, то, что было привычным и уже потускневшим –– обновлялось и оживало. Мало того – оживляя как самих читателей, так и их просвещённость. 

    Восприятие текстов Стерна открывалось в неожиданных ракурсах благодаря текстам Пушкина. А внутренние пружины, скрытые в текстах Пушкина, становились видны благодаря романам Стерна. Читательское восприятие и «Тристрама Шенди» и «Евгения Онегина» после знакомства со статьёй Шкловского «Евгений Онегин (Пушкин и Стерн)» явно выигрывало, преображаясь.

    Шкловский Виктор Борисович (1893 — 1984)

    А значит, преображаясь, выигрывала и мировая, и русская литература.

    В завершении обсуждения метода «пушечной прорубки просеки», изобретённой молодым и ретивым ОПОЯЗовицем ещё раз (на минутку) вернёмся к теме педантизма и сравним начало «Евгения Онегина», данным Шкловским «из аккуратности», с тем как это же начало воспроизводится, например, литературоведом А.Е. Тарховым (который эпитета ученый не столько чурался, сколько принимал как заслуженный комплимент). 

    Шкловский о начале «ЕО»: Занавес открывается в середине романа, с середины разговора, при чём личность говорящего не выяснена нам совершенно. 

    Из аккуратности приведу это начало: 

    «Мой дядя самых честных правил 

    Когда не в шутку занемог и т. д. [12, с.206]

    Тархов о начале «ЕО»: Сразу же вслед за заглавием читатель “Евгения Онегина” встречает “уведомление”, что перед ним роман необыч-ный: роман в стихах. [10, с.18] 

    И далее в затекстовом комментарии Тархов продолжает начатый им во введении перечень: после «уведомления» идет эпиграф в виде «извлечения из частного письма» (на французском языке без перевода) [при этом Тархов поясняет, что до первого полного издания романа в 1833 году это извлечение служило эпиграфом к первой главе (в изд. 1825 и 1829 гг.) – В.Б.]; затем следует стихотворное посвящение «Не мысля гордый свет забавить» – которое трижды меняло своё место: 1) в 1828 году – перед изданием 4 и 5 главы, 2) в 1833 – отдельным примечанием, 3) в 1837 – перед всем романом [см.: 11, с.201-202].

    Мимоходом отметим удивление от «дробящейся зеркальности». В эпиграфах читатель сначала сталкивается – у Пушкина с французским без перевода и греческой вязью у Стерна. И с окончательной версией посвящений, и у того и у другого появившихся после выхода первых изданий…

    ФОТО АРХИВ  см. здесь


    Записи не найдены

  • ВЗРЫВООПАСНАЯ ЯСНОСТЬ

    ВЗРЫВООПАСНАЯ ЯСНОСТЬ

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    ВЗРЫВООПАСНАЯ ЯСНОСТЬ

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Позволим себе задержаться на выше прозвучавшем упоминании педантизма. Оно возникло неслучайно. Дело в том, что Пушкин был ярым пропагандистом установки на «дословность» и «буквальность» понимания при чтении, особенно – стихов. Так как именно установка читателя на педантизм дословности восприятия открывает ему глаза на отличие подлинной метафоры как фигуры речи от авторской ограниченности или сочинительского недомыслия [см.: 5, с.19].

    Шкловский в монографии «О теории прозы. 1982 г.» подчёркивал, что не называет себя ученым. Подчёркивал для того, чтобы позволять себе неточности в изложении. Чтобы иногда не отвлекаться на рутинную скрупулёзность цитирования [13, с.182].

    Знаменитый ученик Станиславского, Народный артист СССР, актёр, режиссёр и театральный педагог А.Д. Дикий любил строить работу с актёром на вопросе – чем удивлять будете? Первопроходцу Шкловскому в 20-х годах важно было удивить читателей предельной ясностью формалистической картины авангардизма Стерна. 

    Поэтому он смог позволить себе упростить конструкцию начала «Тристама Шенди». И он выдал за начало романа реплику, которая на самом деле находится в последнем абзаце первой главы. К тому же он утаил наличие авторского уточнения – произнесла моя мать, – предусмотрительно вставленного повествователем Шенди в середину реплики-вопрошания. Сокрытие Шкловским авторского указания на статус говорящего окончательно перекосило истинную конструкцию начала стерновского произведения. Зато придало фразе ОПОЯЗовца взрывоопасную ясность. Разрушающую привычный взгляд на знаменитый роман, как на пример комического произведения.

    Особняк С.П. Рябушинского на Малой Никитской улице

    Поясним, что молва о «вульгарном юморе» романа Стерна была расхожей в лондонском обществе начиная с XVIII века. И хотя некоторые из литературных критиков – современников Стерна – были невысокого мнения о его «учёном остроумии», роман ещё при жизни автора стал считаться одним из величайших комических романов на английском языке.

    Попутно следует отметить, что с 1785 года лондонские издания романа неоднократно переводились на французский язык. Как известно, Пушкин французский язык знал в совершенстве очень рано. И скорее всего он уже в Царскосельском лицее познакомился с одним из французских переводов «Тристрама Шенди».

    ГЛАВА XL

         Теперь я начинаю входить по-настоящему в мою работу и не сомневаюсь, что при помощи растительной пищи и воздержания от горячих блюд мне удастся продолжать историю дяди Тоби и мою собственную по сносной прямой линии. До сих пор же  

         {* Сочинил Т[ристрам] Ш[енди], вырезал Т[ристрам] [Шенди] (лат.).}    

    таковы были четыре линии, по которым я двигался в первом, втором, третьем и четвертом томе. — — В пятом я держался молодцом — точная линия, по которой я следовал, была такова:  

         откуда явствует, что, исключая кривой, обозначенной буквой А, когда я совершил путешествие в Наварру, — и зубчатой кривой В, обозначающей мою коротенькую прогулку там с дамой де Боссьер и ее пажом, — я не позволил себе ни малейшего отклонения в сторону, пока черти Джованни делла Каса не завертели меня по кругу, который вы видите обозначенным буквой D, — что же касается с с с с с, то это только небольшие вводные предложения — грешки, заурядные в жизни даже величайших государственных людей; по сравнению с тем, что делали эти люди, — или с моими собственными проступками в местах, обозначенных буквами А, Б, D, — это совершенные пустяки.   В последнем томе я справился со своей задачей еще лучше, — ибо по, окончании эпизода с Лефевром и до начала кампаний дяди Тоби — я едва ли даже на ярд уклонился в сторону.   Если исправление мое пойдет таким темпом, то нет ничего невозможного, — — с любезного позволения чертей его беневентского преосвященства, — — что я навострюсь настолько, что буду двигаться вот так: 

         то есть по такой прямой линии, какую только я в состоянии был провести при помощи линейки учителя чистописания (нарочно для этого у него взятой), не сворачивая ни вправо, ни влево.   — Эта прямая линия — стезя, по которой должны ходить христиане, — говорят богословы. — —   — Эмблема нравственной прямоты, — говорит Цицерон.   — Наилучшая линия, — говорят сажатели капусты. — —   — Кратчайшая линия, — говорит Архимед, — которую можно провести между двумя данными точками. — —   Я бы желал, любезные дамы, чтобы вы серьезно об этом подумали, когда будете заказывать себе платье к будущему дню вашего рождения.   — Какое путешествие.   Не можете ли вы мне сказать — до того, как я напишу задуманную главу о прямых линиях, — только, пожалуйста, не сердитесь, — — благодаря какому промаху — — кто вам это сказал — — или как это вышло, что вы, остроумные и талантливые люди, все время смешивали эту линию с линией тяготения?  

    Конец шестого тома

     

  • ОБСТОЯТЕЛЬНОСТЬ ЗАТЕКСТОВЫХ КОММЕНТАРИЕВ

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    ОБСТОЯТЕЛЬНОСТЬ ЗАТЕКСТОВЫХ КОММЕНТАРИЕВ

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Нам не приходилось держать в руках книжку из библиотеки Горького, «испорченную» молодым Шкловским. Но известно, что «академический» перевод А.А. Франковского (1888-1942) впервые увидел свет в 1949 году (М.,Л.). Затем его перевод и комментарии были переизданы в «Библиотеке всемирной литературы» (М.,1968). В свою очередь это издание затем стало образцом для неоднократных повторений многими издательствами. 

    До перевода А.А. Франковского роман Стерна на русском языке выходил неоднократно, но к сожалению, в весьма примитивных и(или) приблизительных вариантах. Поэтому когда Шкловский пишет, что свой роман Стерн начинает с вопроса: «Не забыл ли ты завести свои часы?»,– произнесённого неизвестной личностью и повергающего читателя в недоумение о сути происходящего, – то нам трудно судить, насколько осознанно ОПОЯЗовец допускает в своём пересказе явные неточности. 

    Дело в том, что в «академическом» переводе, максимально точно воспроизводящего особенности авторской стилистики, роман начинается не с вопроса о часах, а с пространных – на страницу – рассуждений повествователя: 

    «Тристрам Шенди»(Глава I): Я бы желал, чтобы отец мой или мать, а то и оба они вместе, — ведь обязанность эта лежала одинаково на них обоих, — поразмыслили над тем, что они делают в то время, когда они меня зачинали. Если бы они должным образом подумали, сколь многое зависит от того, чем они тогда были заняты, — и что дело тут не только в произведении на свет разумного существа, но что, по всей вероятности, его счастливое телосложение и темперамент, быть может, его дарования и самый склад его ума — и даже, почём знать, судьба всего его рода — определяются их собственной натурой и самочувствием — — если бы они, должным образом всё это взвесив и обдумав, соответственно поступили, — — то, я твердо убеждён, я занимал бы совсем иное положение в свете, чем то, в котором читатель, вероятно, меня увидит. Право же, добрые люди, это вовсе не такая маловажная вещь, как многие из вас думают  < . . . > [9, с.5].

    А уж если быть педантичным – с эпиграфа, помещённого греческой вязью без перевода и без указания авторства. [Хотя в изданиях, снабжённых обстоятельными примечаниями, любознательные читатели разумеется могут (если не будет мешать лень) в затекстовой части книги неспешна узнать перевод эпиграфа и авторство: «Людей страшат не дела, а лишь мнения об этих делах» –  Эпиктет (древнегреческий философ-стоик I в. до н. э.) из V гл. книги «’Εγχειρισιον» («Руководство»)].

    Затем идёт посвящение. Но его не было в самом первом – «малотиражном» – издании первых двух глав, напечатанных в 1759 году малым тиражом на средства автора. Посвящение было написано ко второму «полновесному» изданию (1760) в одной из типографий, расположенных в Лондоне. Затем по 1767 год лондонские издатели один за другим будут печатать все последующие тома романа.

  • НИЧТОЖНОЕ В ЧРЕЗМЕРНО КРУПНОМ МАСШТАБЕ  

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    НИЧТОЖНОЕ В ЧРЕЗМЕРНО КРУПНОМ МАСШТАБЕ

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Когда Шкловский в 1921 году собирал материалы о Стерне, то к ужасу Максима Горького, вернул ему экземпляр «Тристрама Шенди», распухшим от сотен закладок. На что Горький заметил, что может быть и не плохо, что в такой короткий срок он – Виктор – так основательно потрепал аккуратный том.

    Сам же Шкловский тогда считал, что он так и не закончил затеянное им «вскрытие сущности Стерна».

    В. Шкловский (1982): Я раньше смеялся над старыми профессорами, которые писали примечания к романам, – что они, стараясь сесть на лошадь, перескакивают через нее, оказываясь на другой стороне опять пешеходами.

    Для того чтобы сесть на лошадь или на тот «конёк», про который все время говорит Стерн, для того чтобы понять сущность произведения, надо не только вступить ногою в стремя, но и схватить коня за холку [13, c.198].

    В монографии «О теории прозы. 1982 г.» Шкловский возвращается к своим текстам о Стерне, опубликованным в двадцатые годы. Но формулировки своих прежних рассуждений он переписывает, наполняя новыми подробностями и эффектными примерами.

    Шкловский напоминает, что в XVII веке почти все романы начинались беглым описанием детства героя. Потом шло описание его юности. Затем – разные приключения. Так начинается и книга Филдинга «История Тома Джонса, найдёныша» (1749) и книга Дефо «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки близ устьев реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля кроме него погиб; с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим» (1719).

     Разумеется, нельзя шаг за шагом и минуту за минутой описать всю жизнь человека. Мы не знаем, как зачат Робинзон Крузо, но мы знаем о его раннем детстве. После которого в романе начинается самое главное – приключения. То есть повествование о том, как Робинзон Крузо попадает в плен. Бежит из плена. Снова ищет приключений. Терпит кораблекрушение, спасается на необитаемом острове. Создает себе дом и превращает его в крепость. Приручает животных. Воюет с дикарями. Сражается с пиратами. 

    Романисты умели изображать человека либо сражающимся, либо влюблённым. В последнем случае они весьма умело и очень пристойно затягивали предбрачные отношения, превращая их в вереницу писем. То есть в цепочку опять-таки сердечных приключений, которые то разлучали, то объединяли влюбленных. 

    Стерн первый принялся распутывать «клубок отношений», используя немыслимо крупный масштаб. Это позволило ему ничтожные вещи, события и ситуации увеличивать до непомерно значительных размеров (правда весьма искаженных неизбежным окарикатуриванием). В результате – по мысли Шкловского – реплика о часах смогла стать полноправным началом авангардного романа. Который – повторим – 46-летний сельский пастор сочинял в течении восьми лет (с 1759 до 1767), выпуская своё детище в свет отдельными небольшими томиками. 

  • САРАФАННОЕ РАДИО

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    САРАФАННОЕ РАДИО

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Связь Онегина  с романами Стерна впервые выявил В.Б. Шкловский в работе «„Евгений Онегин“: Пушкин и Стерн»,  опубликованной в 1922 году в журнале «Воля России», выходившем в Праге, и перепечатанной в 1923 году в Берлине, в сборнике «Очерки по поэтике Пушкина». Этой давней публикации сам Шкловский почему-то* не придавал особого значения. По крайней мере в сборники своих трудов он эту работу не включал (но в авторском сборнике «О теории прозы» [1983] Шкловский фрагментарно, но с пространными пояснениями и дополнениями, излагает 39 страничную книжечку, шестьдесят лет назад изданную им в ОПОЯЗе под названием «»Тристрам Шенди» Стерна и теория романа» [13, с.189]  

    * В 1930 году Шкловский выступил с покаянной статьёй «Памятник научной ошибке», отказываясь от идей формализма. С тех пор вынужден был перейти к принципам более широкого социально-исторического исследования, выступал как критик современной литературы.

    Осенью 1932 года Шкловский отправился в поездку на строительство Беломоро-Балтийского канала. Главной целью поездки был не сбор материала, а встреча с репрессированным братом Владимиром (филологом; расстрелян в 1937), чтобы по возможности  облегчить его участь. На вопрос сопровождавшего его чекиста, как он себя здесь чувствует, Шкловский ответил: «Как живая лиса в меховом магазине». 

    Шкловскому принадлежат самые большие объёмы текстов в коллективной монографии «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина: История строительства, 1931—1934 гг.» [созданного в жанре романа, воспевающего исправительно-трудовую перековку врагов народа] под ред. М. Горького, Л. Л. Авербаха, С. Г. Фирина (Москва, ОГИЗ, 1934). Тираж в 114 000 экз. был практически полностью изъят и уничтожен в 1937 году, когда концепция перековки сменилась задачей уничтожения.

    Добавим, что в 1982 году в зените своей славы на страницах монографии «О теории прозы» Шкловский сообщает: «Когда-то я говорил, что искусство не связано, что оно не имеет содержания. Эти слова могли бы уже сейчас сыграть золотую свадьбу, 50-летний юбилей. И слова эти неправильны» [13, с.203].

     Когда в начале 1960-х выходило очередное переиздание 10-томного «малого академического» Собрания сочинений Пушкина, то редактором этого третьего издания был по-прежнему Б. В. Томашевский. Тот самый, который в 23-м году участвовал в берлинском сборнике. И разумеется он хорошо знал работу Шкловского о Пушкине и Стерне. Но в примечании к «Онегину» упомянуть о ней решился только в третьем издании десятитомника [см.: 6, п.I]. То есть с приходом оттепели. 

    Информация вызвала интерес у Ю. М. Лотмана, который ссылку на статью Шкловского в сборнике «Очерки по поэтике Пушкина» (Берлин,1923) – навсегда включил в свой список «Основной литературы по «Евгению Онегину» [7, с.31].

    В.Козаровецкий: В 2002 году, в процессе подготовки интервью с А. Н. Барковым* для «Новых известий» по поводу его книги «Прогулки с Евгением Онегиным», я обратил внимание на ссылку Томашевского и сообщил о ней Баркову; он этой статьи Шкловского не знал, а ссылку Томашевского пропустил, так как в имевшемся в его распоряжении 10-томнике под редакцией Томашевского более раннего, чем у меня, издания такой ссылки не было [6, п.I].

     * Барков Альфред Николаевич [1941-2004] – горный мастер на шахтах Донбаса, затем служащий Конторы Глубокого Бурения. Серьёзно занимался радиолюбительством – получил звание «мастер спорта СССР международного класса». Увлекался альтернативным литературоведением – неформальным чтением Пушкина, Лермонтова, Горького, Булгакова. Скончался от инфаркта.

    Поскольку статью Шкловского в тот момент Козаровецкому разыскать ещё не удалось, то он включил в интервью только упоминание о ней «в самом общем виде» [6, п.I]. С содержанием же статьи ему удалось познакомиться только в 2008 году, то есть уже после смерти Альфреда Николаевича. 

    Высоко оценивая работу Шкловского 1922 года, Козаровецкий считает, что, вплотную подойдя к разгадке «Евгения Онегина», тот всё же остановился перед самой последней ступенькой. Подняться на которую довелось уже только самому Козаровецкому (правда не без помощи Баркова). Подняться для того, чтобы «открыть всем глаза» на мистификацию в «Евгении Онегине». Так как у литературоведа-переводчика основным коньком [ходовой термин в романе «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена»] стал поиск литературных мистификаций у Шекспира, Стерна, Пушкина и Булгакова. Итоги его исследований позволили ему выдвинуть теорию литературной мистификации как самостоятельного вида искусства

    Но предупредим, что большая часть результатов подобных – по терминологии А.Потебни – вращений автора в кругу своей излюбленной мысли [см.: 5, с.26], лежат в русле литературоведческого примитивизма (в хорошем смысле!) и выходят за рамки как наших герменевтических интересов, так и темы ирландской огранки пушкинского «магического кристалла», заявленной нами в названии данной статьи. Хотя аргументацию Козаровецкого о выборе Пушкиным имени своему герою мы в кратком виде так-таки приведём в одном из нижеследующих параграфов.

  • ЦЕПОЧКА СТРАННОСТЕЙ

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    ЦЕПОЧКА СТРАННОСТЕЙ

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Как известно, «бес в деталях». И если сюжетно-фабульные штрихи в стихотворном романе Пушкина и готическом романе Метьюрина явно перекликаются между собой, то академик М.П.Алексеев:

    – заведующий сектором пушкиноведения Пушкинского  Дома (ИРЛИ АН СССР) в 1955—1957 гг.;

    – председатель Пушкинской комиссии при Отделении литературы и языка АН СССР с 1959 г.; 

    – автор программной статьи: «Чарлз Роберт Метьюрин и русская литература» в сб.: От романтизма к реализму (Л., 1978);

    – редактор академического издания романа Метьюрина «Мельмот Скиталец» (1983);

    – прав, утверждая, что упомянутый в XII строфе третьей главы «Евгения Онегина» «Мельмот Скиталец» несомненно произвел на Пушкина при первом прочтении – сильное впечатление. По результатам проведённого Алексеевым исследования, скорее всего это произошло в Одессе в 1823 году. (Ну как тут не вспомнить – Итак, я жил тогда в Одессе…– В.Б.)

    М.Алексеев: В то время этот роман был известен в России ещё немногим; поэтому Пушкин должен был объяснить читателю в особом примечании к «Евгению Онегину», что «Мельмот — гениальное произведение Матюрина [Метьюрина]». [1, с.621]

    Обратим внимание на такую цепочку странностей. Первая связана с русским вариантом написания фамилии автора: Матюрин – Метьюрин). Другая – в сопоставлении календарного времени разворачивающегося в готическом романе действия – осень 1816 года (напомним, что в указанный Метьюриным год самому Пушкину было уже 17 лет) с временем знакомства поэта с содержанием этого романа – в 1823 году. То есть через три года после выхода романа из типографии в Англии.

    Другими словами, в Одессе Пушкину в руки попадается роман Метьюрина, который практически является «литературной новинкой». Оказывается, что «готические романы»* (или «романы ужасов»), возникшие в XVIII веке, пополнились шедевром Ч. Р. Метьюрина всего-то только в 1820 году(!). То есть не в XVIII веке, когда они были в зените популярности у западноевропейских читателей, а уже в веке XIX-ом. Тем не менее это не мешает отечественным учебникам по истории литературы величать «Мельмота Скитальца» совершеннейшим образцом готической литературы.

    * Готический роман — жанр литературы, возникший во второй половине XVIII века, характерный для раннего романтизма (предромантизма) с его интересом к рыцарской культуре и романам барокко. Основоположник стиля готического романа — Хорас Уолпол. Роман «Замок Отранто» (1764), названный им готической историей, имел шумный успех и породил множество подражаний.

    В библиотеке Пушкина хранилось две книжки Метьюрина: а) первое (!) издание «Мельмота Скитальца» 1820 года (Эдинбург—Лондон [на англ. яз.]); б) парижское [но на англ. яз.] издание драмы Метьюрина «Бертрам» (1828, т.е. посмертное). 

    Ну и третья странность – вызывающая краткость пушкинской характеристики «Мельмота Скитальца» в примечании к XII строфе третьей главы «Евгения Онегина» – «гениальное произведение». У современных Пушкину критиков и у некоторых последующих исследователей эта формулировка вызывала различные сомнения, недоумения и оговорки. Что в своё время было специально отмечено литературоведом В.И. Кулешовым. Который в 1965 съязвил: «Это, конечно, преувеличение, но можно понять, как поэт вчитывался в него, создавая образ русского неприкаянного скитальца Онегина, презирающего общество и носящего в себе его зло» [см.: 1, стр. 621].  

  • ШЕДЕВР-ПОСЛЕДЫШ ГОТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    ШЕДЕВР-ПОСЛЕДЫШ ГОТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Шкловский с молодости был влюблён в романы «неправильного» классика английской литературы XVIII века – коренного жителя южной Ирландии Лоренса Стерна – создавшего «Тристрама Шенди» и «Сентиментальное путешествие». И именно Шкловский первым из российских литераторов связал начало в «Евгении Онегине» с началом в «Тристраме Шенди». Вопреки тому, что в среде признанных пушкинистов было принято в содержании первой главы «Евгения Онегина» усматривать «сюжетное заимствование» (которое по терминологии Шкловского уместнее было бы именовать заимствованием фабульным) из готического романа Чарлза Метьюрина «Мельмот Скиталец». 

    Первая глава ПЕРВОЙ КНИГИ знаменитого романа «Мельмот Скиталец» начинается с того, что студент Дублинского колледжа – Джон Мельмот – осенью едет к умирающему дяде. Молодой человек – сирота. Отцовских средств едва хватало, чтобы оплатить пребывание в колледже. Дядя же был богат, холост и стар.

    Джона вызвали в усадьбу неожиданно. И ему пришлось незамедлительно отправиться в путь…

    Чем ближе он подъезжал к месту назначения, — тем тяжелее становилось у него на душе от самых ранних детских воспоминаний, связанных со страшным дядей …

    Вслед за тем студенту вспомнились школьные годы. Когда на рождество и на пасху за ним посылали лохматого пони. Над котором потешалась вся школа. И несчастный школьник без всякой охоты ехал на этом лохматом посмешище в дядину усадьбу…

    Потом потянулись воспоминания о жизни в колледже. О низенькой, расположенной в глубине двора каморке под самой крышей…

    Угрюмый нрав дяди, странные слухи, ходившие по поводу его многолетней затворнической жизни, ощущение собственной зависимости от этого человека — все это стучалось мозгу юноши тяжелыми, назойливыми ударами…

    Ч.Р.Метьюрин: Все эти воспоминания нахлынули на него сейчас, а вслед за ними живо вспомнился и последний разговор с отцом, когда тот, умирая, наказал ему во всём полагаться на дядю [8, с.6].

    На третей странице убористого текста академического издания готического романа* в «Литературных памятниках» – карета, в которой едет молодой Мельмот, останавливается у ворот усадьбы. Кругом лежит печать крайнего запустения. И господский дом резко выделяется «даже на фоне вечернего сумрачного неба»…

    На шестой странице убористого текста читатель вынужден продолжать усердно вгрызаться в водную (предворительную) информацию всё той же первой главы.

    Ч.Р.Метьюрин: Когда Джон оглядел находившееся перед ним общество и подумал об умирающем дяде, ему невольно припомнилась сцена, последовавшая за кончиною Дон Кихота, когда, сколь ни была велика печаль, причинённая смертью достойного рыцаря, племянница его, как мы узнаем из романа, «съела, однако, все, что ей было подано, управительница выпила за упокой души умершего, и даже Санчо и тот усладил свое чрево». Ответив, как мог, на приветствия всей компании, Джон спросил, как себя чувствует дядя.

    «Хуже некуда»»…

    […] Старый Мельмот пронзительным взглядом (пронзительным, несмотря на приближавшийся уже предсмертный туман) сосчитал собравшихся у его постели и прорычал так, что все вокруг обомлели:

    – Какого чёрта вас всех сюда принесло?

    Услыхав слово «чёрт», все бросились было в рассыпную, то и дело крестясь… [по переводу А.М. Шадрина,1983: курсив мой – В.Б.]

    Следует согласиться с плеядой маститых пушкинистов, что при знакомстве с началом текста «романа ужасов» Метьюрина [см.: 7, с.213] действительно начинает навязчиво мелькать параллель с началом романа в стихах «Евгений Онегин», где первая строфа заканчивается строчками:

    Вздыхать и думать про себя:

    Когда же чёрт возьмёт тебя! 

  • «ТРИСТРАМ ШЕНДИ» В СОВРЕМЕННОМ ЧИТАТЕЛЬСКОМ ВОСПРИЯТИИ

    Из статьи: Быль и небыль об ирландской огранке «магического кристалла» А.С.Пушкина, созданной в апреле-мае 2020 года для сборника литературоведческих работ Самарского государственного социально-педагогического университета

    «ТРИСТРАМ ШЕНДИ» В СОВРЕМЕННОМ ЧИТАТЕЛЬСКОМ ВОСПРИЯТИИ

    В.М.Букатов

     

    (в разное время высказанные доказательства, мнения и догадки об отражении в «Евгении Онегине» литературного авангардизма XVIII века)

     

    Если Шкловский в начале ХХ века видел ценность сочинений Стерна в уникальных приёмах преодоления романной формы, то Владимир Абович Козаровецкий [1936 г.р.]  – литературный критик, литературовед, переводчик, издатель – в начале XXI века, справедливо отстаивая своё читательское право «видеть своими глазами», делился с современниками своим мнением, что смысл написания Стерном своих двух романов заключался всего лишь в создании пародии. А поскольку Стерн, безвыездно жил в провинции, общаясь лишь с небольшим кругом провинциальных обывателей, из которых никто ни в чём-либо как истинный талант не осуществился, то по мысли Козаровецкого ему и приходилось «списывать своих героев» с людей своего окружения [6, п.IV]. 

    В.Козаровецкий: «Тристрам Шенди» — искусно сработанная пародия на посредственного литератора-дилетанта,  который вообразил, что он тоже может стать писателем, и решил создать — ни много, ни мало — своё жизнеописание. Он не знает, с чего начать, и начинает с первой пришедшей в голову фразы; спохватывается, что не написал вступление, и пишет в тот момент, когда спохватился; в некоторых местах ему кажется, что здесь он пропустил что-то важное, и он оставляет пустые места или пропускает целые «главы» [6, п.IV].

    И действительно с первых же строк романа читатель погружается в старательно записываемую (здесь-и-сейчас!) вязь странных рассуждений. На середине которых повествователь спохватывается, что не написал вступление. Но вместо того, чтобы сочинять вступление приступает к детальному описанию самого момента своего счастливого спохватывания (в чём вполне можно увидеть пародию на интроспекцию, обоснованную Декартом в знаменитой книге «Рассуждение о методе, позволяющем направлять свой разум и отыскивать истину в науках», Лейден 1637 году – В.Б.). 

    Стерновскому Тристраму Шенди, не хуже, чем любому заправскому графоману, известно, что на страницах своего произведения автор может обращаться к предполагаемым читателям. И даже – конкретно к тому или иному читателю. Но при этом он сплошь и рядом «забывает», к кому именно в данный момент он обратился— к «сэру», к «мадам» или к «милорду». Поэтому случается, что в одном обращении у него соседствуют несовместимые формулировки.  

    В некоторых местах Тристраму Шенди кажется, что он пропустил в описании что-то важное. Тогда он заботливо оставляет на страницах романа пустые места (дескать – потом допишу). К тому же он как повествователь позволяет себе пропускать целые «главы».  

    В XXXVIII главе шестого тома вместо того, чтобы словесно обрисовать прелести вдовы миссис Водмен (из-за которых дядя Тоби был безумно влюблён в неё) автор, предлагает сэру читателю распорядиться подать ему – то есть читателю – перо и чернила, чтобы набросать портрет вдовы. Услужливо уточняя, что бумагу подавать не нужно, потому что на самой странице он – автор – специально уже зарезервировал для читательского рисунка место [половина страницы действительно оставлена пустой – В.Б.]. 

    «Тристрам Шенди»: [повествователь Шенди, обращаясь к предполагаемому читателю романаВ.Б.] ― ― Садитесь сэр, и нарисуйте её [вдовуВ.Б.] по вашему вкусу ― ― как можно более похожей на вашу любовницу ― ― и настолько непохожей на вашу жену, насколько позволит вам совесть, ― мне это всё равно ― ― делайте так, как вам нравится. [9, с.434] 

    Как многие начинающие писатели – Тристрам Шенди щепетилен в подробностях. Он не знает в них меры. Он то и дело тонет в бесконечных отступлениях от выбранной самим же им темы. Что подчеркивается —  — немыслимым нагромождением тире — — — — в самых — как ожиданных, так и неожиданных местах — и т. д. и т. п.

    В.Козаровецкий: В результате, начавши свое «жизнеописание» с зачатия, он, написав 9 томов [каждый по 60-80 страниц стандартного шрифта в современном формате – В.Б.], бросает его, когда ему «стукнуло» 5 лет. [6, п.IV; выделено автором цитируемого текста – В.Б.].

  • Мя(!)тель Пушкина –  как потаённый клад терпких для читателя пилюль от стремления к самообману

    Мя(!)тель Пушкина – как потаённый клад терпких для читателя пилюль от стремления к самообману

    Вячеслав Букатов

    Мя(!)тель Пушкина – как потаённый клад
    терпких для читателя пилюль от стремления к самообману

    Текст доклада на Международной научной конференции «Психология, литература, кино в диалоге с театром»

    Москва, 3-5 декабря 2019

    Феномен «Болдинской осени» в творчестве Пушкина удивителен количеством созданных им текстов и сроками их написания. То было становление «Золотого века» русской литературы [3, с. 91].

    Тогда же появились и «Повести покойного Александра Ивановича Белкина». Болдинский эксперимент из пяти повестей стал первым из законченных прозаических сочинений тридцатилетнего поэта.

    Время окончания работы над каждой из повестей Пушкин отметил в автографах: 9 сентября был завершён «Гробовщик», 14 сентября — «Станционный смотритель», 20 сентября — «Барышня-крестьянка», 14 октября — «Выстрел», 20 октября — «Мятель».

    Двойные стандарты правописания

    Почти во всех академических изданиях сочинений Пушкина слово «метель» принято предъявлять читателям в современном написании. Но если «Ворота заскрЫпели» в повести «Мятель» печатают через Ы (потому что – воля автора!), то написание самого названия повести даётся только через Е (исключение составляет 16-ти томное [в 20 кн.] «Полное собрание сочинений» [1937-1959] и его факсимильные повторения).

    Считается, что написание данного слова через «Я» настолько устарело, что режет слух современному читателю (повесть изучается в восьмом классе). И диссонирует с традиционным пониманием идейного содержания, то есть – с романтической верой в небесное Провидение вместо кары за ослушание родительской воле.

    Да и с запоминающейся мелодией, специально сочинённой Георгием Свиридовым к фильму «Метель», написание названия через «Я» никак не монтируется…

    В предисловии к факсимильному изданию (2013) болдинских рукописей С.А.Фомичёв справедливо отмечает, что обращение к подлинникам Пушкина «необходимо для того, чтобы не нарушить при публикации произведений его авторскую волю» [6, с.24]. Тем не менее он тут же сам нарушает волю Пушкина тем, что название второй повести приводит в современной орфографии, хотя во всех болдинских автографах мы находим только «Мятель».

    Поясним, что в своих сочинениях Пушкин допускал разное написание данного слова [см. 7, c. 686]. В прозе почти всегда через «Я» (более 10 раз). В стихах – то через «Я» (в «Евгении Онегине» трижды!), то через «Е» (по разу в 1827 и 1829 году). В болдинских же рукописях поэт возвращается к написанию «по старинке», то есть через «Я». Чем мы и будем руководствоваться при рассмотрении секретов этой удивительной повести.

    Направленность литературного интереса покойного повествователя-самоучки Белкина

    Тема обманов и самообманов затрагивалась в пушкинской поэзии периодически и в разных ракурсах. В основном – позитивно-юмористических. В стихотворении «Признание» (1826) поэт предлагает восхитительно грациозную формулировку:

    Ах, обмануть меня не трудно!..
    Я сам обманываться рад!

    В повестях же Белкина поэт приступает к тотально-прозаическому исследованию ситуаций обмана и самообмана, упоминаниями о которых будет наполнена каждая из пяти повестей. Главным образом его будут интересовать горькие стороны и первого и второго. Особенно в ситуациях «загнанности в тупик».

    Пушкин – по справедливому наблюдению А.Ахматовой – специально отказывается от «прямых откровений лирического героя» и создаёт образ никому неизвестного (и даже уже покойного!) провинциала Ивана Петровича Белкина. Который в своих прозаических затеях не только смело экспериментирует с фабулами повествования, но и по сути дела интерактивно (не на глазах читателя, а с его участием) разоблачает в «Мятели» ещё не сформулированный «эффект Кулешова» (тот самый, которому через почти 100 лет суждено будет стать фундаментом синематографического искусства).

    Лев Кулешов в книге «Искусство кино» (1929), излагая принципы киномонтажа, щедро делился с читателями секретами профессиональной технологии по введению зрителей в заблуждение посредством монтажа. А именно: в Москве парень с девушкой встречаются на Гоголевском бульваре. Они радостно жмут друг другу руки на фоне памятника писателю. Вместе смотрят в одну сторону. После чего на экране возникает кусок из американской картины — «Белый Дом в Вашингтоне».

    Потом идут кадры — молодые обсуждают, куда им идти. Вот они поднимаются по большой лестнице [храма Христа Спасителя – В.Б.]. Но зрители этого кино-этюда считают, что они поднимаются по лестнице вашингтонского Белого Дома. Который по их мнению стоит напротив памятка Гоголю [5, с.25].

    Подобные откровения привели бы в негодование средневекового монаха, сведущего в схоластических премудростях. Да это же софизм чистой воды – уверенно заявил бы он.

    О наших вольных и невольных ошибках

    Средневековые схоласты в своё время проклассифицировали всевозможные случаи вольных и невольных логических ошибок, допускаемых людьми. Все ячейки своей классификации они снабдили латинскими формулировками. В их числе: post hoc, ergo propter hocпосле того, значит в следствии того.

    Формулировка указывает на логическую ошибку – связь следующих друг за другом событий может быть случайной, а не причинно-следственной, как это может казаться на первый взгляд.

    Особо подчеркнем, что умышленное использование этого приёма в ходе схоластических прений, маркировалось софизмом, то есть ловушкой для простаков и(или) зевак. А невольная (случайная, ненамеренная) ошибка самого участника прений – как паралогизм. И в светской беседе было зазорным подталкивать своего собеседника к логической ошибке. Подобный ораторский замысел считался постыдным. Но ко времени появления в ХХ веке искусства кино моральные приоритеты сильно изменились. Что раньше вызывало искренний протест и возмущение, то у новоиспечённых киноманов стало вызывать не менее искренний восторг и восхищение.

    Но за сто лет до появления киноиндустрии никому неизвестный прозаик-самоучка «покойный Иван Петрович Белкин», следуя воле Пушкина, впервые прокладывает путь «против течения». Он предлагает читателю весьма оригинальную интерактивность. Суть которой в том, чтобы – обнаружив при чтении липкую патоку самообмана и добровольно отказавшись от неё – читатель нырял бы в открывающуюся горечь отрезвляющей повседневности (!).

    Провинциально-дилетантское повествование Белкина строится так, что сначала читатели по привычке начинают приписывать рассказываемым событиям свои предожидания (особенно в «Мятели»). И не обращают внимание на те многочисленные детали, неожиданные подробности и красноречивые упоминания, которые более или менее явно противоречат их читательскому ожиданию.

    И такими повествовательными феничками «Мятель» оказывается нашпигованной неожиданно плотно. Так как именно они, выполняя сюжетную функцию интерактивных ступенек, ведущих читателя к открытию тайнописи сочинителя, будут освобождать его – читателя —  от «кружения-зависания» над своей любимой мыслью, вызывая неосмотрительное своеволие в понимании читаемого [2, с. 28 и 32].

    Деликатность кажущихся неуместностей

    Итак, продуманно разбросанные Белкиным «мнимые» бессмыслицы – многим читателям казались (и кажутся) лишними, случайными, неуместными. На которые-де следует закрывать глаза и деликатно прощать их гениальному поэту.

    Но учтём, что в «Северных цветах на 1828 год» Пушкин дал разъяснение, что в художественных сочинениях есть два рода бессмыслиц: одни происходят от недостатка чувств и мыслей у автора, вторые – «от полноты чувств и мыслей и недостатка слов для их выражения» [2, с. 20]).

    Поэтому смысловая консолидация в сознании читателя специально расставленных Белкиным упоминаний – первоначально кажущихся «неуместными» или «избыточными» – может не хуже ушата холодной воды сбить ровное дыхание у читателя и(или) привести его к удивлённому выпучиванию глаз. Так что приступая к чтению повести, публика вольна выбирать, идти ли ей по пути самообмана (со всеми вытекающими последствиями). Или увлечься пристальным вниманием к выявлению и накоплению бессмыслиц «второго рода». Для их интерактивного взаиморазрешения в голове читателя новым, ранее не замечаемым им смысловым ракурсом, освобождающим чтение от липкой патоки самообмана.

    В повести «Мятель» сюжетная интрига возникает из фабульной неопределённости: что же произошло той ночью, когда вьюга помешала осуществиться тайному венчанию «наших любовников»? Что было с армейским прапорщиком Владимиром мы, благодаря Белкину, в курсе. А вот вопрос – что было с Машей той ночью? – возведён скромным повествователем Белкиным в ранг основной «занозы» в мозгу читателя. Эта «фигура умолчания», заняв видное место в сюжетно-фабульной конструкции «Мятели», то и дело будет подстрекать читателя на собственные варианты событийной реконструкции. При этом сам Белкин умудрится подчеркнуто не проронить ни слова о том, что же-таки произошло ночью с барышней и сопровождавшей её девушкой в селе, расположенном по соседству, где их ждала развесёлая гусарская(!) компания разновозрастных свидетелей, накануне специально приглашённых «молодым нашим любовником».

    Вместо этого рассказчик старательно грузит читателей деликатным перечнем очередных бессмысленных упоминаний: 1) то об ужасных мечтаниях и безобразных видениях Маши; 2) то о стойком молчании свидетелей; 3) то о наличии какой-то тайны, тут же поясняя, что любые слова о сути которой для матери, две недели не отходившей от постели внезапно заболевшей Маши, «были несообразны ни с чем» [выделено мною – В.Б.] (согласимся, что если бы суть тайны была именно в «ночном венчании» – пусть даже с незнакомым гусарским офицером, как потом будет уверенно думать большинство читателей, – всё равно такую тайну «ни с чем не сообразной» ни как не назовёшь; 4) то о каком-то полусумасшедшем письме Владимира, в котором незадачливый армейский прапорщик объявляет родителям Маши (в ответ на их чистосердечное приглашение), что ноги его «не будет никогда в их доме» (!?).

    Очевидно, что венчанием Маши с чужим женихом «по ошибке» поведение прапорщика не объяснить. Если бы венчание в церкви действительно состоялось, то рассказчику пришлось бы поведать публике о тех «разборках», которые на месте незадачливого Владимира каждый устроил бы своим дружкам-подельникам (они ведь клялись! ему в верности) или священнику (уговор с которым был достигнут недаром). Но как раз про подобные разборки – молчок. Как если бы их не было вовсе (или как если бы Белкину хотелось деликатно обратить внимание своих читателей на их отсутствие) [3, с.95].

    Неожиданный ракурс обмана

    Композиция «Мятели» подчеркнуто делится на две части. В первой предметом своей влюблённости семнадцатилетняя Мария Гавриловна выбирает соседа Владимира Николаевича (армейского прапорщика) со всеми вытекающими последствиями «пагубного воспитания» молодежи на французских романах (тема особо популярная в русской нравоучительной литературе XVIII-XIX вв.) [3, c. 89].

    Во второй части действие разворачивается в совсем другой губернии и по прошествии неполных четырёх лет. Но и там, по изложению Белкина, Мария Гавриловна демонстрирует своё «предосудительное поведение», которое, Белкин, извиняет всеобщим патриотическим восторгом, повсеместно оказываемым русскими женщинами бравым участникам войны 1812 года. По его едкому замечанию, где появлялся офицер, «любовнику во фраке» делать было нечего.

    Вот и Маша, окружённая сонмом «искателей», останавливает свой выбор на Бурмине – очень милом и молодом, но уже высокопоставленном и с «Георгием в петлице» гусаре. «Её военные действия» (тема женского обмана-обольщения) не сразу вызвали «желаемый успех» и первое время для Марии Гавриловны было загадкою, каким же образом гусарский полковник до сих пор ещё не у её ног (!).

    В свою очередь о Бурмине сообщается, что тот «казался нрава тихого и скромного», хотя был «ужасным повесой». И знал толк в амурных «шалостях».

    Когда все соседи уже «поговаривали» о скорой свадьбе, дело доходит до объяснения в любви. Маша – в белом и с книгою в руках под ивою у пруда (это чтоб казаться – по очередному неуместному замечанию Белкина – «настоящей героинею романа»).

    Всё идёт как по нотам. И в соответствующий момент гусар прибегает к особому защитному приёму, освобождающему его от обязательств в брачных связях – к легенде о церковном венчании во время ночной метели. Но безотказность этой байки – явно смахивающий на «гусарский фольклор», то есть легенду-обманку, проверенную на дамских и девичьих сердцах в самых разных губерниях – даёт «осечку». Которая переворачивает всё «с ног на голову», с неожиданной стороны препарируя столбовую тему обмана.

    Кто же кого не смог вовремя узнать и почему?

    Бравый офицер никак не ожидал, что после его блестящей обманки, молоденькая провинциалка, сначала осмелится провести уточняющую блиц-рекогносцировку [… и что сделалось с бедной вашею женою? – …не знаю,… не помню, …проснулся на другой станции, …слуга умер в походе, … надежды нет… ]. Потом, «схватив его руку» и глядя гусарскому полковнику прямо в глаза, кокетливо воскликнет с фантастически точно рассчитанной наивностью: «И вы не узнаёте меня?» (!!!).

    Бурмин понял, что оказался загнанным в ловушку, которую сам же и расставил. Избранница вовремя смекнула (плоды воспитания на «неправильных французских романах»!), что признаться в обмане полковник конечно же не сможет, самолюбие не позволит. Поэтому «сжигая за собой мосты», решила пойти на абордаж…

    Так что гусару, «от природы бледному» (что делало его в глазах тамошних барышень особо интересным), ничего не оставалось как побледнеть ещё больше … что и понятно в его весьма щекотливой ситуации.

    Но разглядеть последовательность такого событийного ряда в «Мятели» многим читателям как мешал, так и мешает пресловутый «киноэффект Кулешова». На «фигуру умолчания», заявленную в первой части, многими читателями невольно и поспешно накладывается гусарская обманка. Результат выходит ошеломляющий. Вместо темы возможного возмездия – за пагубность-ли ослушания родительской воле, за порочность-ли воспитания на неправильных романах, за греховность-ли своего фривольного поведения, – вместо всего этого читатель к своему великому удивлению и удовольствию получает видимость блестящего хеппи-энда!

    Вместо неотвратимости наказания – счастливый билет! И читатель не хуже «лирического героя» Пушкина самообманываться рад. «Да это так – благодарно улыбается он – в этом и есть суть небесного провидения!» Красота, да и только! Вот она – сладкая патока самообмана! (Я сам обманываться рад!)

    И ничего, что подобная интерпретация, до сих пор наспех сшиваемая публикой при чтении повести, трещит по швам. Все огрехи своего понимания она легко списывает на недостатки провинциальной неотёсанности Белкина, забывая про его россыпи странных – то неуместных, то избыточных – замечаний, предупреждений и намёков. Которые в свою очередь для особо внимательных читателей оказывались опережающим своё время разоблачением манипуляторского механизма «кино-монтажного эффекта», который в грядущем ХХ веке станет чуть ли не ведущим.

    Убрать с глаз недалёкой публики

    Анна Ахматова справедливо отмечала, болдинская осень в жизни Пушкина пришлась пору его тягчайших размышлений. Связанных и с его семейными обстоятельствами, и с опасностью заболеть и умереть от холеры (которая буйствовала и в Москве, и в округе). А главное – с предстоящей женитьбой на семнадцатилетней красавице, «которая его не любит и едва ли полюбит» [1, с. 170]. По меткому наблюдению поэтессы делиться с читателями горькими мыслями Пушкин не стремился. И он специально начинает менять стиль поэтический на прозаический (в буквальном и переносном смысле)

    Вместо привычной литературной маски «прямых откровений лирического героя» он спешит самое сокровенное – по весьма удачному выражению Анны Ахматовой – «спрятать в ящик с двойным, нет, с тройным дном» [1, с. 171]. А именно:

    1) А.П. [издатель повестей – В.Б.]

    2) Белкин

    3) один из повествователей [в предисловии «от издателя» Пушкин помещает особое примечание, в котором с ссылкой на рукопись Белкина указывает «рассказчика» каждой истории – В.Б.]

    Желание припрятать, зашифровать, убрать с глаз недалёкой и завистливой публики находило в Болдино разные варианты осуществлений. Известно, что прежде чем уничтожить рукопись Х главы «Евгения Онегина», поэт на отдельном листке зашифровал начальные четверостишия некоторых строф.

    Особый путь утаивания был апробирован в «Мятели». Пушкин под маской Белкина с одной стороны создает «фигуры умалчивания», не только активизирующие читательские ожидания, но и запутывающие их. А с другой – нашпиговывает текст пазлами, которые то и дело смущают читателя своими намёками на какой-то иной, неожидаемый, но вполне существующий и даже существенный смысл происходящего.

    Например, зацикленность «повествователя» на указании возраста персонажей, являющихся ровесниками оставленной в Москве невесты, то есть Натальи Гончаровой. Маша – «семнадцатилетняя девица»; приглашенный в «свидетели» планируемого ночного венчания мальчик «шестнадцати лет, недавно поступивший в уланы» (то есть в легкую кавалерию, обмундирование в которой по свидетельствам современников вызывало восхищение не только у женщин, но и у мужчин).

    Или можно вспомнить один из первых примеров, поджидающих читателей в начале повести. Кто из нас в первом же абзаце «Мятели» не спотыкался о дублировано-броскую какофонию гавкающе-рычащих звуков в имени-отчестве родителя семнадцатилетней героини —  «добрый Гаврила Гаврилович Р°°°». И эхо этой странности будет звучать при каждом упоминании отчества «семнадцатилетней девицы». Вызывая у многих литературно осведомленных современников ассоциации с большими неприятностями (ссылкой или даже смертной казнью), угрожавших Пушкину всего два года назад по доносу дворовых некоего отставного гвардейского штаб-капитана, который развращал их чтением списка «Гавриилиады», оскорбляющей чувства верующих (от этой поэмы Пушкину сначала пришлось срочно отрекаться на допросе по ходу пристрастного расследования — эхо восстания декабристов в 1825 году, — а потом тайно признаться царю в своём авторстве).

    И подобным пазлам – то крохотным, то покрупнее – нет числа. Если Мария Гавриловна запечатывает письмо, то не иначе как с несуразным уточнением, что «тульскою печаткою, на которой изображены были два пылающих сердца» – к которым повествователь ещё и, казалось бы, ну совершенно неуместно добавляет: «с приличной надписью».

    Кто-то из читателей будет отмахиваться от подобных огрехов, бессмыслиц и «оплошностей», списывая их на отсутствие прозаического опыта у прославленного поэта. Тот же, кто обратит своё внимание на их назойливость и станет выискивать в них смысл, – тот, обнаруживая иллюзорность своих прежних ожиданий, начинает интерактивно погружаться в горечь излагаемой ситуации, открывая беспросветность размышлений повествователя.

    Повести, от которых Баратынский «ржёт» и «бьётся»

    Особо подчеркнём, что замысел Пушкина вполне удался – прятки вышли на славу. Книга, выпущенная в свет в октябре 1831 года под заглавием «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А. П.» не имела успеха ни у простых читателей, ни у ведущих критиков. Так Н.А. Полевой вполне метко назвал повести всего лишь «фарсами, затянутыми в корсет простоты без всякого милосердия» [3, c. 95], а что до В.Г. Белинского, так тот вообще отказывался воспринимать их всерьёз в виду «незначительности содержания».

    И в то же время читателям избранным и прозорливым «Повести Белкина» стали казаться кладезем восхитительного мастерства, образцом глубины, изящества и духовной стойкости. Толстой, в «седьмой раз» перечитывая «Повести Белкина», понял, что писателям «надо не переставать изучать это сокровище» [4, c. 101].

    Повторим, что Пушкин исходно рассчитывал на избранную публику. Владеющую мастерством не столько медленного чтения [2, с. 60], сколько толкового [2, с. 64] или даже объёмного [2, c. 68]. При котором непринужденно обнаруживается спрятанное за «тройным дном» содержание. То есть тайное оказывается явным. И до смешного очевидным. И на удивление откровенным.

    Не случайно в письме Плетнёву Пушкин сообщает: «Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржёт и бьётся» (выделено мною – В.Б.)

    Для Баратынского, профессионально набившего остроту глаза на чтении новой художественной литературы, раскусить спрятанные в ларце с тройным дном откровения «А.П.» не составляло особого труда [4, c. 105].

    Так не последовать ли его примеру и современным читателям? И больше не размениваться на патоку самообмана? И не удовлетворяться «кино-монтажным» примитивизмом подозрительной версии о мнимом провидении.

    Список источников

    1. Ахматова А.А. О Пушкине: Статьи и заметки. – 3-е изд., испр. и доп. – М.,1989. – 367 с. – (Пушкинская библиотека: 1989-1999).

    2. Букатов В.М. Тайнопись бессмыслиц в поэзии Пушкина: Очерки по практической герменевтике. – М.,1999. – 128 с., ил.

    3. Букатов В. М. МЯ(!)ТЕЛЬ как камень читательского преткновения на пути понимания клиповых затей «покойного Ивана Петровича Белкина» и гениального разоблачения еще не открытого киноэффекта Кулешова [начало]. – Мир образования — образование в мире. – 2019, №1(73). – С.85-100.

    Режим доступа: https://effortlesson.com/wp-content/uploads/2019/05/MYaTEL05.2019-2.pdf (дата обращения 10.10.2019)

    4. Букатов В. М. МЯ(!)ТЕЛЬ как камень читательского преткновения на пути понимания клиповых затей «покойного Ивана Петровича Белкина» и гениального разоблачения еще не открытого киноэффекта Кулешова [окончание]. – Мир образования — образование в мире. – 2019, №1(73). – С.92-107.

    5. Кулешов Л.В. Искусство кино: Мой опыт. – Ленинград, 1929. – 155 с.

    6. Пушкин А.С. Болдинские рукописи 1830 года: в 3 т.: Т. 1./ Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН; Авторы-сост. Т.И. Краснобородько, С.Б. Федотова; Вступ. ст. С.А. Фомичев. – СПб., 2013. –– 224 с.: ил.

    7. Словарь языка Пушкина: в 4 т.: Том 2: 3-Н. / Отв. ред. акад. АН СССР В.В. Виноградов. / Российская академия наук. Ин-т рус. яз. им. В.В. Виноградова. — 2-е изд., доп. — М., 2000. — 1088 с.